Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А может быть, кто-то не позволяет?
Всю эту долгую зиму у Лили практически ежедневно бывал Борис Леман, поэт, оккультист, эзотерик и теософ, пишущий под псевдонимом «Б. Дикс». Невысокий и сухощавый, с многозначительным прищуром проницательных глаз, с белым цветком в петлице черного сюртука, с певучим мелодичным голосом, с первых же звуков оказывающим на собеседника гипнотическое воздействие, он был заметной фигурой даже в блестящем Серебряном веке. Более всего современников завораживала его двойственность, заставляющая подозревать в нем какую-то чуть ли не зловещую тайну — тайну, которую не смогли разгадать даже литературоведы в позднейших исследованиях. Ведь, в самом деле, с одной стороны, он предстает обыкновенным литератором, символистом младшего поколения, младшего не только по возрасту, но и по степени талантливости, поэтической искушенности. С другой — властным голосом учителя он позволяет себе беседовать с М. Кузминым, М. Волошиным, Вяч. Ивановым как наставник, обладающий той силой, которая оказывается превыше всего в мире[123].
Как такое возможно?
Скорее всего, магнетизм Лемана был основан на том, что он искренне ощущал себя проводником некоей силы, перед которой самая поэзия суть ничто. Он приходил к современникам и свидетельствовал: есть скрытый мир, есть таинственный мир духов, есть «кармические условия», которые определяют течение земной жизни, есть некий Путь, по которому человеку необходимо пройти. Темные силы, препятствующие идущему, следует укротить, а силы духовные, светлые, наоборот, призвать в помощь. Леман не сомневался в себе — он был твердо уверен, что владеет искусством господства над силами тайного мира; а раз так, то и завладеть беззащитной душой человека, тем более — женщины, ему было легко.
Несколько опережая события, скажем, что темное оккультное искусство Лемана неоднократно проверялось на практике, и многие признавали, что оно действует. Даже Волошин, несмотря ни на что сохранивший к Леману интерес и привязанность, рассказывал в одном из поздних писем, что «практические приложения оккультного опыта», преподанные ему Леманом, выручали его в революционные годы в тех ситуациях, когда многие жизни висели на волоске. Да и Цветаева вспоминает о феноменальных способностях Макса загипнотизировать, «заговорить» что и кого ему было угодно: хоть грозящий пожаром огонь, хоть крымского, вечно голодного, звероподобного овчара, хоть не менее звероподобного красноармейца, потрясающего наганом у коктебельских дверей: «Первым его делом, появившись на вызовы, было длительное молчание, а первым словом — „Я бы хотел поговорить с кем-нибудь одним“»[124]. Как на этом «одном» применялись эзотерические знания и навыки, перенятые Максом у Лемана, одному Богу известно, но это работало.
Сработало это и с Лилей в 1910-м.
Поначалу Лиля отказывается от встреч с Волошиным. Потом в ее письмах все чаще и чаще мелькают отчаянные слова и признания: «Я все думаю, и слова большие, возмездье, искупленье, отреченье, только все это неверно. Я очень мучаюсь. Не знаю, чем; внутри нет точки… У меня душа черная, у меня всё болит… Точно умираю, или слепну. Макс, во мне нет радости. Я мучаю и тебя, и себя очень, я не понимаю, чем…» (6 февраля 1910-го).
Лиля действительно не понимает, Лиля ждет, чтобы ей объяснили. Не случайно эти слова: «возмездье», «искупленье», «отреченье», а также постоянно, как заклинание, повторяющееся «путь» (между прочим, как и пресловутая «радость» — кодовое слово антропософов: практически теми же фразами обращается к Вячеславу Иванову знаменитая Минцлова, да и несть им числа) звучат в ее письмах как очевидное чужое слово. Лиля то радостно им внимает, то открещивается от них, умоляя Волошина: «Только это все неверно… Макс, у меня не те слова, читай за ними, глубже. Пожалуйста». Однако Волошин, сам преклонявшийся перед истинными — «профессиональными» — оккультистами, сам глубоко убежденный, что человека нельзя лишать выбора, как бы ни складывалась ситуация, отступает и предоставляет любимой свободу. «Твои письма спокойные, немного чужие», — с некоторым огорчением констатирует Лиля; а много позже, незадолго до смерти, она даже и попеняет Волошину, с мягким, но горьким упреком напомнив: «Ведь когда мы с тобой расставались в 1910 году — ты, в сущности, оставил меня Борису и его влиянию. Оно было очень несвойственно мне»[125]. Да, несвойственно, да, она не умела бороться; однако в извечном волошинском отстранении сквозили и уважение к Лилиной внутренней жизни, и готовность принять ее выбор, как бы трудно ни приходилось ему самому.
Нечто подобное уже было с Сабашниковой. Но ни Аморя, ни Лиля не знали, как им выбирать.
И, кажется, получилось вот что.
Лиля, вначале воспринимавшая Черубину как божественную игру, как сотворчество, после дуэли увидела ее темную, оборотную, сторону и ужаснулась своей одержимости. Леман, которому было свойственно чрезвычайно серьезное отношение к магии имени и судьбы, а также к контакту с нечистой силой (лучшие из его в целом довольно вторичных стихотворений написаны именно об играх с нежитью, о таинственном страшном мире, куда нет и не может быть ходу неподготовленному человеку[126]; а Лилин Габриах, несмотря на свое добродушие, все же был чортом), сурово указывал: да, виновата. Виновата, что впустила в человеческий мир злые чары, виновата, что, неподготовленная, прикоснулась к запретным материям, виновата, что, наделенная разумом, балансировала на грани безумия. Эту вину надлежит искупить. Искупление — в безмолвии. Прежняя Лиля должна замолчать, погрузиться в забвение, отречься от собственной плоти, от данного ей при литературном крещении ложного имени… И, разумеется, от случайной, обманной любви. Любовь Волошина для нее не спасение, а гибель, — как и для самого Волошина, по свидетельству неумолимого Лемана, в случае с Черубиной также оступившегося на Пути.
И вот 10 февраля Лилей пишется письмо-исповедь, письмо-покаяние, письмо-отречение:
Макс мой дорогой! Эти дни были полны тоской о тебе, полны были горечи и отчаянья.
Ах, Макс, боли глубокой и пронизывающей!
И гасла я. С каждым часом гасла. Была очень одинока, со злым, тупым отчаяньем. С завистью, ревностью. А теперь легче, проще и очень одиноко. Стихов не пишу; есть строчки. Но если даже умерли стихи навсегда, то и то есть покорность. А в глубине есть сознание правды и пути.
Есть уверенность.
И Макс, ближе и дальше я от тебя. Ближе к источнику души твоей, ближе к твоим глазам, и чувствую нашу неразрывность. И любовь к тебе глубже. Но словно постриглась я. Что-то отмерло мирское, плотское. Я рада, Макс! Я уже не потеряю тебя.
Будь спокоен, милый, я с тобой, я молюсь за тебя. М<ожет> б<ыть>, я стану явью.
Пиши часто. Без тебя сердце стонет. ‹…› Дорогой,